Биография
Детство и юность (1875–1889)
Жозеф Морис Равель появился на свет 7 марта 1875 года в небольшом баскском городке Сибур, неподалёку от Биаррица, однако почти младенцем его перевезли в Париж — и этот шумный, пряный, космополитичный город стал его истинной родиной. Отец, Пьер-Жозеф Равель, был талантливым швейцарским инженером, мать, Мари Делуар, происходила из баскской семьи, и её испанские корни крепко вросли в музыкальное сознание будущего композитора. Нищеты в доме не знали, скорее напротив — царила атмосфера преклонения перед искусствами, техникой и точным знанием, что позднее породит знаменитую равелевскую «механическую» точность письма. В шесть лет мальчику дали первые уроки фортепиано, а к двенадцати он уже сочинял; его ранние опыты заметил Анри Гис, готовивший юного музыканта к поступлению в консерваторию. Впрочем, тогда никто ещё не мог предположить, что из этого замкнутого, щеголеватого юноши вырастет главный реформатор французской музыки.
Годы учения и ранние дерзания (1889–1905)
В 1889 году Равель поступил в Парижскую консерваторию, где его наставниками стали Шарль-Вильфрид де Берио и Габриэль Форе, а годы ученичества растянулись на полтора десятилетия, полных бунта против академизма и страстного впитывания нового. Он штудировал партитуры Мусоргского и Римского-Корсакова, дышал воздухом Всемирной выставки 1889 года с её яванским гамеланом, и уже тогда в кружке «Апаши», где блистали поэты, художники и музыканты, его признавали одной из самых ярких и уважаемых фигур. Пять провалов на соискание Римской премии, скандал 1905 года, когда зрелый мастер сдавал экзамен наравне с учениками и был отвергнут жюри во главе с Дюбуа — всё это лишь закалило характер. Именно в ту пору, до разразившегося «дела Равеля», были написаны «Павана на смерть инфанты» и струнный квартет, уже отмеченные неповторимой гармонической изысканностью.
Период зрелости и главных шедевров (1905–1920)
Окончательный разрыв с консерваторской рутиной словно развязал ему руки: один за другим появляются циклы «Отражения» и «Ночной Гаспар», комическая опера «Испанский час», а затем — грандиозный балет «Дафнис и Хлоя», написанный для дягилевских Русских сезонов. В эти годы Равель превращается в фигуру общеевропейского масштаба, о нём спорят, его партитуры славят за оркестровую чувственность и почти математическую выверенность каждой детали. Дружба с Игорем Стравинским, знакомство с Шёнбергом, работа над утончённейшими вокальными миниатюрами — его жизнь на Монмартре, а затем в собственном доме в Монфор-л’Амори бьёт ключом. Но когда грянула Первая мировая, этот маленький человек с аристократическими манерами, несмотря на слабое здоровье и негодность к строевой, отчаянно добился зачисления в авиацию водителем грузовика — и прошёл войну под бомбёжками, вынеся из неё глубокую, молчаливую скорбь.
Поздний этап и уход (1920–1937)
После смерти матери в 1917 году и окончания войны в его музыке поселяется новый, трагически-просветлённый тон, слышный в сюите «Гробница Куперена», посвящённой погибшим друзьям, и в хрустальной, почти болезненной прозрачности «Болеро». Успех «Дитя и волшебство» в Монте-Карло, триумфальное турне по Америке 1928 года — внешне композитор на вершине славы, но неврологический недуг, прогрессирующая афазия, уже подтачивает его сознание. Он ещё пытается работать, диктует ноты — и не может; в 1933 году после автомобильной аварии состояние резко ухудшается. 28 декабря 1937 года, после неудачной хирургической операции на мозге, Морис Равель скончался в парижской клинике, оплакиваемый музыкальным миром, который вдруг осознал, что потерял своего последнего классика и первого пророка нового звука.
Наследие
Оставленное Морисом Равелем наследие, поражая своей отточенной цельностью, словно не принадлежит ни одной эпохе безраздельно, существуя вне времени и в то же время предвосхищая звуковые открытия грядущих поколений. Когда в 1928 году он написал своё знаменитое «Болеро» — этот гипнотический эксперимент с одной-единственной мелодией, повторяющейся на фоне неуклонно нарастающей мощи оркестра, — никто не мог и предположить, что произведение, задуманное как почти механический курьёз, превратится в один из самых известных и часто исполняемых оркестровых опусов двадцатого столетия, чьи навязчивые ритмы проникнут даже в массовую культуру. Однако за этим внешним, почти сенсационным успехом кроется куда более глубокое и сложное явление: оркестровая техника Равеля, впитавшая в себя испанскую пряность, баскскую гортанность и французскую логику, довела искусство инструментовки до такого уровня детализации, когда каждая тембровая краска становится носителем почти архитектурной функции, не теряя при этом чувственной, почти осязательной прелести. Именно поэтому его «Дафнис и Хлоя», написанные для дягилевской антрепризы, воспринимаются не просто как балет с пением хора, а как грандиозный симфонический эпос, где оркестр поёт, дышит и переливается тысячами оттенков, порождая то чувственное марево эгейских ночей, которое ни одному композитору до Равеля не удавалось уловить и передать. В фортепианном же творчестве он, отталкиваясь от листовско-шопеновской виртуозности и шумановской фантазийности, сумел создать свой собственный, ни на кого не похожий мир, где пьесы вроде «Игры воды» или цикла «Ночной Гаспар», пронизанные изощрённой ритмической пульсацией и требующие от исполнителя почти невозможной пальцевой независимости, навсегда изменили представление о возможностях рояля как оркестрового инструмента в миниатюре. Огромно и его влияние на музыкальный язык ХХ века, хотя сам он никогда не возглавлял школ и не окружал себя учениками: покоряющая точность его письма, обострённая чувствительность к тембру, соединение классической стройности с модернистской тревогой оказались необходимым звеном, без которого невозможно представить ни последующие опыты Мессиана и Булеза, ни кинематографический симфонизм, ни даже джазовые гармонизации, уходящие корнями в равелевские «Благородные и сентиментальные вальсы». Парадоксальным образом Равель, которого часто и ошибочно выставляют холодным формалистом, оставил музыку, полную тайной сердечной боли и утончённой меланхолии, музыку, где каждый аккорд взвешен на ювелирных весах и при этом светится изнутри неподдельным, почти детским изумлением перед красотой мира.