0

Петров Андрей

— "Родился в тот самый год, как окривела тетушка Настасья Герасимовна". "Почти в утробе матери" был уже гвардии сержант. "С пятилетнего возраста" отдан был на руки стремянному Савельичу, "пожалованному в дядьки". "Под его надзором на двенадцатом году" "выучился грамоте и мог очень здраво судить о свойствах борзого кобеля"; позднее "нанят был учитель-француз", который, по контракту, обязался учить Г. "по-французски, по-немецки и всем наукам"; учителя скоро "прогнали со двора, и Г. жил недорослем, гоняя голубей и играя в чехарду с дворовыми мальчишками", бегал "по девичьим" да лазал "на голубятни". Когда Г. "минуло шестнадцать лет", отец решил отправить его на службу. "Сержант" Семеновского полка уже воображал себя офицером гвардии, что, по мнению Г., "было верхом благополучия человеческого". "Мысль о службе сливалась" у Г. "с мыслями о свободе, об удовольствиях петербургской жизни"; но "все блестящие надежды рушились", когда, по решению отца, "сержант Семеновского полка был отправлен в армию, в полк", стоявший "в стороне глухой и отдаленной". "Служба" тогда показалась ему "тяжким несчастием". Гарнизонная служба представляла для Г. мало "привлекательности". Прибыв в Белогорскую крепость, "впал в уныние", и его "взяла тоска". "Вел себя, как мальчишка, вырвавшийся на волю". "Хотел доказать", что он уже не ребенок. Совершенно был убежден, что "надобно привыкать к службе", "а для этого надобно уметь играть" на биллиарде и пить, и "кончил день так же беспутно, как и начал": (ужином "у Аринушки"). — "Что это-с, сударь, с тобою сделалось? — встретил Г. Савельич. — Где ты это нагрузился? Ахти, Господи! отроду такого греха не бывало!" "Друг", Архип Савельич, называет он своего "дядьку"; но в минуту раздраженья указывает ему его место: "Я твой господин, а ты мой слуга! ...Советую не умничать, а делать то, что тебе приказывают!" — говорит Г. "строго" Савельичу, но в то же самое время ему "было жаль бедного старика", и после этого он долго "чувствовал себя виноватым перед Савельичем", и это его мучило. — "Ну, ну, Савельич, полно, помиримся, виноват. Я вчера напроказил, а тебя напрасно обидел. Обещаюсь вперед вести себя умнее и слушаться тебя. Ну, не сердись, помиримся". "Чтоб утешить бедного Савельича", "дал ему слово вперед без его согласия не располагать ни одною копейкою". "Подавай сюда деньги (сто рублей, проигранные Зурину), или я тебя в зашеи прогоню", — говорил Г. тому же Савельичу накануне. "Он не мог спорить с Савельичем". — "Прошу не умничать, сейчас неси сюда тулуп", — говорит Г. Савельичу. Предполагая, что Савельич известил родителей о его поединке с Швабриным, Г. негодовал на Савельича; "взглянув на него грозно", Г. "сказал ему: видно, тебе не довольно, что я благодаря тебе ранен и целый месяц был на краю гроба; ты и мать мою хочешь уморить". "Кто просил тебя писать на меня доносы? Разве ты приставлен ко мне в шпионы?" Увидя, что Савельич отстал, т. к. "на своей хромой лошади не мог ускакать от разбойников", "отправился его выручать".

"Всякому человеку готов помочь", по словам Марьи Ивановны; оставляя Савельичу половину денег, говорил: "Смотри же, не совестись и не скупись. Покупай, что тебе будет нужно, хоть втридорога. Деньги эти я тебе дарю". Заметив, что иззябший вожатый был "одет слишком легко", "предложил вожатому чашку чаю" и "поднес" сам ему "чашку". На просьбу вожатого попотчевать вином Г. "с охотой исполнил его желание" и "велел Савельичу дать ему полтину на водку" (деньги, согласно обещанию Гр., находились в полном распоряжении Савельича). Когда же дядька заупрямился, то приказывает выдать вожатому свой "заячий тулуп", "т. к. ему было досадно", "что он не мог отблагодарить человека, выручившего" его "если не из беды, то, по крайней мере, из очень неприятного положения". "Добро, — сказал Г. Максимычу, прерывая спор его с Савельичем. — Благодари от меня того, кто тебя прислал; а растерянную полтину постарайся подобрать на возвратном пути и возьми себе на водку". "Ах, я было и забыл благодарить тебя за лошадь и за тулуп. Без тебя я не добрался бы до города и замерз бы на дороге", — говорит Г. Пугачеву. Незаметным образом Г. "привязался к доброму семейству коменданта Миронова, даже к кривому поручику Ивану Игнатьичу". "Поладил" с Бопре и жил душа в душу" со своим "ментором". "Жизнь в Белогорской крепости", которая раньше "мало имела" для Г. "привлекательности", вскоре же сделалась для него "не только сносною, но даже приятною", и мысль о переводе ужасала Г. Со Швабриным сошелся близко и виделся "каждый день", но "час от часу беседа его становилась для Г. менее приятною", "т. к. замечал в нем скрытую к себе неприязнь". "Всегдашние шутки его насчет коменданта" Г. "очень не нравились, особенно колкие замечания о Марье Ивановне", но "будучи от природы незлопамятен", Г. искренно простил Швабрину их ссору и "рану, им от него полученную". "В клевете Швабрина Г. видел досаду оскорбленного самолюбия отвергнутой любви, и великодушно извинял своего несчастного соперника", которого считал "гнусным". На суде "не хотел торжествовать над уничтоженным врагом и обратил глаза в другую сторону". Когда Швабрина отправляли в Казань в следственную комиссию, Г. "видел из окна, как его уложили в телегу". "Взоры" их "встретились", Швабрин потупил голову, а Г. "отошел поспешно от окна"; он "боялся показать вид, что торжествует над уничтожением и несчастием недруга".

Дома жил "недорослем", но в Белогорской крепости "стал читать", и в нем "пробудилась охота к литературе"; "упражнялся в переводах, а иногда и в сочинении стихов". Написал "песенку"; остался ею очень "доволен". По словам самого Гринева, его стишки были "изрядны", и "Александр Петрович Сумароков, несколько лет после, очень их похвалил". "Самолюбивый стихотворец", называл Г. Швабрин. После того как ему "удалось написать песенку", "переписав" ее, "понес" к Швабрину, "ожидая похвалы, как дани", "непременно следующей". Когда же Швабрин заявил, что "такие стихи достойны учителя" его "Василья Кирилыча Тредьяковского и очень напоминают его любовные куплетцы", и начал "немилосердно разбирать каждый стих и каждое слово, издеваясь над ним самым колким образом", Г. не вытерпел, вырвал из рук Швабрина свою "тетрадочку и сказал, что уж от роду не покажет ему своих сочинений". На склоне лет (во время кроткого царствования Александра I) принялся за свои "семейственные записки" и, сравнивая прошлое с настоящим, не мог "не дивиться быстрым успехам просвещения и распространению правил человеколюбия". "Молодой человек! — обращается Г. к будущему читателю "Записок", — вспомни, что лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от улучшения нравов, без всяких насильственных потрясений". "Не приведи Бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный. Те, которые замышляют у нас невозможные перевороты, или молоды и не знают нашего народа, или уж люди жестокосердые, которым и своя шейка — копейка, и чужая головушка — полушка". "Простонародная песня про виселицу, распеваемая людьми, обреченными виселице", их грозные лица, стройные голоса, унылое выражение, которое придавали они словам и без того выразительным, — все потрясало меня каким-то пиитическим ужасом", вспоминает Г. Приветствовал "благодетельный указ, уничтоживший пытку". "Думали, — пишет он, — что собственное признание преступника необходимо было для его полного обличения — мысль не только неосновательная, но даже и совершенно противная здравому юридическому смыслу: ибо если отрицание подсудимого не признается за доказательство его невинности, то признание его и того менее должно быть доказательством его виновности. Даже и ныне случается мне слышать старых судей, жалеющих об уничтожении варварского обычая. В наше же время никто не сомневался в необходимости пытки — ни судьи, ни подсудимые".

Общество Пугачева "сильно развлекало его воображение". На пирушке у Пугачева присел "на край стола и не коснулся вина, которое налил ему в стакан сосед". При переправе через Волгу при виде виселицы "болезненное любопытство овладело" им. Г. хотел взглянуть на лицо висельников. По приказанию" Г. "гребцы зацепили плот багром, и лодка его толкнулась о плывущую виселицу". Г. "выпрыгнул и очутился между ужасными столбами". Пугачев — "этот ужасный человек, изверг, злодей для всех", явился в ином виде пред Г. "Сильное сочувствие влекло" его к Пугачеву. "Мысль о нем неразлучна была с мыслью о пощаде, данной мне, — пишет Гр., — в одну из ужасных минут моей жизни и об избавлении моей невесты из рук гнусного Швабрина". "Я пламенно желал вырвать его из среды злодеев, которыми он предводительствовал, и спасти его голову, пока еще было время. Швабрин и народ, толпящийся около нас, помешали мне высказать все, чем исполнено было мое сердце". "Не лучше ли тебе отстать от них самому заблаговременно, — "высказывается" Гр. Пугачеву, — да прибегнуть к милосердию государыни". Позднее, когда уже Пугачев был пойман, "странное чувство", признается Г., "отравляло мою радость: мысль о злодее, обрызганном кровью стольких невинных жертв, и о казни, его ожидающей, тревожила меня поневоле. "Емеля, Емеля! — думал я с досадою: зачем не наткнулся ты на штык или не подвернулся под картечь? Лучше ничего не мог бы ты придумать". — "…Бог видит, что жизнию рад бы я заплатить тебе за то, что ты для меня сделал". — "Ты — мой благодетель. Доверши, как начал: отпусти меня с бедной сиротою, куда нам Бог путь укажет. A мы, где бы ты ни был и что бы с тобою ни случилось, каждый день будем Бога молить о спасении грешной твоей души..." — говорит он Пугачеву.

"С трепетом" едва решился распечатать отцовское письмо, плакал "горько-горько" при виде опустевшей кельи Марьи Ивановны, "упал в обморок" во время свидания с дедушкой, но при осаде Белогорской крепости вместе с комендантом "мигом" очутился "за крепостным валом". Когда раненый комендант был окружен бунтовщиками, Г. "бросился было к нему на помощь", "но несколько дюжих казаков схватили его и связали кушаками"; увидя мать и отца заключенными в амбаре, Г. "спешил саблею разрезать узлы их веревок". Обнаружил саблю и прислонился к стене у самой двери. "Не бойтесь, — сказал он женщинам: — есть надежда. A вы, батюшка, уже более не стреляйте. Побережем последний заряд". Г. "стоял на своем месте, готовый изрубить первого смельчака". Во время казней, ожидая своей очереди, "глядел смело на Пугачева, готовясь повторить ответ своих великодушных товарищей". Когда после освобождения Г. "снова привели к самозванцу и поставили перед ним на колени ("целуй, целуй, говорили около него"), Пугачев протянул ему жилистую свою руку, Г. "предпочел бы самую лютую казнь такому подлому унижению". "Признать бродягу государем был Г. не в состоянии: это казалось ему малодушием непростительным". "Слушай, скажу тебе всю правду. Рассуди, могу ли я признать в тебе государя? Ты человек смышленый, ты сам увидел бы, что я лукавствую". "Кто же я таков, по твоему разумению?" — "Бог тебя знает; но кто бы ты ни был, ты шутишь опасную шутку". На предложения Пугачева послужить ему Г. отвечал с твердостью: "нет, я природный дворянин; я присягал государыне императрице: тебе служить не могу. Коли ты в самом деле желаешь мне добра, так отпусти меня в Оренбург". "Голова моя в твоей власти: отпустишь — спасибо; казнишь — Бог тебе судья; а я сказал тебе правду". "Швабрин сказал тебе правду, — отвечал Г. Пугачеву с твердостью. — Сам ты рассуди: можно ли было при твоих людях объявить, что дочь Миронова жива. Да они бы ее загрызли. Ничто бы не спасло". "Жить убийством и разбоем значит, по мне, клевать мертвечину", — сказал Г. Пугачеву. "Объявить сущу правду" решился на суде, "полагая этот способ оправдания самым простым, а вместе и самым надежным". "Совесть его была чиста; суда не боялся", и на суде спокойно отвечал, что "каковы ни были обвинения, тяготеющие на нем" "он надеется их рассеять чистосердечным объяснением истины"; Г. заметил с негодованием, "что он как офицер и дворянин ни в какую службу к Пугачеву вступать не мог и никаких поручений от него принять не мог"; "был глубоко оскорблен словами гвардейского офицера и с жаром начал свое оправдание". Искренно сознается в своих записках, что (в минуту освобождения его Пугачевым от казни) "в эту минуту не могу сказать, чтоб я обрадовался своему избавлению, не скажу, однако ж, что я о нем сожалел. Чувствования мои были слишком смутны". Посланный Пугачевым в Оренбург для объявления "губернатору и всем генералам" о приближении к городу "через неделю" Пугачева, на совете у генерала "в коротких словах описав сперва Пугачева и шайку его, сказал утвердительно, что самозванцу способа не было устоять противу правильного оружия", за что присутствующими на совете Г. был прозван "молокососом". На расспросы Пугачева (о тяжелом положении защитников Оренбурга) Г., по долгу присяги, стал уверять, что все это пустые слухи, "что в Оренбурге довольно всяких запасов". У Пугачева просил не требовать от него того, что противно "чести" и "христианской совести". Когда Г. "накинули на шею петлю, стал читать про себя молитву, принося Богу искреннее раскаяние во всех" своих "прегрешениях и моля Его о спасении всех близких". В казанской тюрьме "прибегнул к утешению всех скорбящих и, впервые вкусив сладость молитвы, излиянной из чистого, но растерзанного сердца, спокойно заснул, не заботясь о том, что с ним будет". По собственному признанию, "не имел хладнокровия, каким хвалятся всегда те, которые находились" в его "положении". Накануне поединка со Швабриным "был расположен к нежности и умилению"; когда узнал о приближении Пугачева к Белогорской крепости, "сердце у него так и замерло" ("участь Марии Ивановны живо представилась" Г.), но он сказал коменданту: "...Долг наш защищать крепость до последнего издыхания; об этом и говорить нечего. Но надобно подумать о безопасности женщин. Отправьте их в Оренбург, если дорога еще свободна, или в отдаленную, более надежную крепость, куда злодеи не успели бы достигнуть". "Всю ночь накануне приступа не спал и не раздевался". Узнав, что Марья Ивановна спрятана в доме попадьи, Г. закричал: "Боже мой! да там Пугачев!.." Г. "бросился вон из комнаты, мигом очутился на улице и опрометью побежал в дом священника, ничего не видя и не чувствуя".

"Скромный любовник", "Дон-Кихот белогорский", по отзыву Швабрина; по собственным словам, "не мог выразить сладостного чувства, когда Марья Ивановна во время болезни Г. подошла к нему. "Марья Ивановна", сказал он ей, "будь моею женою, согласись на мое счастье". Г. "был в упоении восторга". "Счастье воскресило меня. Она будет моя! Она меня любит. Эта мысль наполняла все мое существование", — говорит Г. Письмо отца поразило Г. Когда Швабрин грубо и дерзко отзывался о Марье Ивановне Мироновой, "с трудом сдерживал свое негодование". "Ты лжешь, мерзавец! — вскричал Г. в бешенстве, на ответ Швабрина: — ты лжешь самым бесстыдным образом". На вызов Швабрина на дуэль согласился "обрадовавшись". "В эту минуту готов был растерзать Швабрина". "Присутствие Швабрина было несносно" для Г., но слова Швабрина показались "еще более гнусными, когда вместо грубой и непристойной насмешки" Г. "увидел в них обдуманную клевету. Желание наказать дерзкого злоязычника сделалось в Г. еще сильнее, и он с нетерпением стал ожидать удобного случая". Накануне поединка "старался казаться веселым и равнодушным, чтобы не подать никакого подозрения и избегнуть докучливых вопросов". "Долг требовал, чтобы" он "явился туда, где служба его могла еще быть полезна отечеству в настоящих затруднительных обстоятельствах..." (Он "чувствовал", что "долг чести требовал" его "присутствия в полку императрицы"). "Но любовь сильно советовала" ему "оставатся при Марье Ивановне и быть ей защитником и покровителем". Он "вообразил себя ее рыцарем", "жаждал доказать, что был достоен ее доверенности". Для Марьи Ивановны "готов на все". "Что бы со мной ни было, верь, что последняя моя мысль и молитва будет о тебе!" — говорит Г. при прощанье с невестой. Для освобождения ее он мчится в Оренбург просить у генерала "роту солдат", мчится один с Савельичем в Белогорскую крепость; узнав, что Марья Ивановна в руках у Швабрина, "готовился умертвить ее скорее, нежели вторично увидеть в руках жестокого человека". О себе он "почти не заботился", даже "участь родителей" "не столько ужасала" его, "как судьба Марьи Ивановны". "Жестокие выражения" отца "глубоко оскорбили" Г. "Пренебрежение, с каким отец упоминал о Марье Ивановне, казалось" ему "столь же непристойным, как и несправедливым". Получив письмо от Марьи Ивановны с просьбой о защите, "опрометью" вбежал к генералу. " Ваше превосходительство, — сказал Г. ему: — прибегаю к вам, как к отцу родному; ради Бога, не откажите мне в моей просьбе, дело идет о счастии всей моей жизни. Ваше превосходительство, прикажите взять мне роту солдат и полсотни и пустите меня очистить Белогорскую крепость". "Ручаюсь вам за успех, — отвечал Г. с жаром: — только отпустите меня". "На суде хотел было объяснить мою связь с Марьей Ивановной так же искренно, как и все прочее, но вдруг почувствовал непреодолимое отвращение. Мне пришло в голову, что если назову ее, то комиссия потребует ее к ответу, и мысль впутать имя ее между гнусными изветами злодеев и ее самое привести на очную с ними ставку — эта ужасная мысль так" его "поразила, что Г. замялся и стушевался". "Выслушал Швабрина молча и был доволен одним: имя" Марьи Ивановны "произнесено в присутствии комиссии". Рассуждения Ивана Игнатьича о дуэли "не поколебали" Г. "Он остался при своем намерении". Не подействовали на него и "военные рассуждения" генерала. "Взять терпение! — вскричал Г. вне себя, — а он между тем женится на Марье Ивановне". "Скорее соглашусь я умереть, — сказал он в бешенстве, — нежели уступить". Когда Марья Ивановна хотела идти просить Швабрина освободить семью Гриневых, "закричал с сердцем: — Ни за что! Знаете ли вы что вас ожидает". Г. "был, как сумасшедший". "Милая Марья Ивановна! — сказал" Г., — наконец: я почитаю вас своею женою. Чудные обстоятельства соединили нас неразрывно: ничто на свете не может нас разлучить". Много позднее, вспоминая об этом, писал: "Накануне похода" я "пришел к родителям и по тогдашнему обыкновению поклонился им в ноги, прося их благословения на брак с Марьей Ивановной. Старики" меня "подняли и в радостных слезах изъявили свое согласие". Я "привел к ним Марью Ивановну, бледную и трепещущую. Нас благословили. Что чувствовал я, того не стану описывать. Кто бывал в моем положении, тот и без того меня поймет. Кто не бывал, о том я только могу пожалеть и советовать, пока еще время не ушло, влюбиться и получить от родителей благословение". "Доселе этот вечер живет в моем воспоминании, — говорит Г. — Я был счастлив, счастлив совершенно; а много ли таких минут в бедной жизни человеческой?"

Критика: 1) Белинский считает характер Г. "ничтожным и бесцветным", а "его роль Ахилла между людьми этого рода" "неудавшейся". По мнению Черняева, "молодой Гринев такой же типичный представитель русского дворянства XVIII века, как и Андрей Петрович. Различие между ними сводится к различию между отцами и детьми, к различию двух смежных поколений. Между обоими Гриневыми много общего, но Гринев-сын уже не носит отпечатка той суровости и простоты нравов, которыми отличается его отец. Он уже не примет какого-нибудь Бопре за человека, сведущего во всех науках. Гринев-отец с великим трудом мог написать деловое письмо, а его сын занимался литературой и оставил в назидание потомству "семейственные записки".У Петра Андреевича уже не было самовластных привычек его отца. Век Екатерины ІІ наложил на него свой отпечаток и придал его нравственной физиономии, в связи с воспитанием и с некоторыми событиями жизни, те особенности, которые его отличают от Гринева-отца. От отца Петр Андреевич унаследовал и бессознательно перенял мужество, твердость, сознание долга, чувство чести и уменье повелевать. Но на нем сказалось и влияние его доброй и нежной матери. В нем нет ни дряблости, ни сентиментальности; но его характер гораздо мягче отцовского. Пушкин не описывает семейной жизни Петра Андреевича, — но кто и сам не догадается, что она резко отличался от семейной жизни Андрея Петровича, что Гринев-сын уже не так смотрел на жену, как Гринев-отец на Авдотью Васильевну, и Мария Ивановна, несмотря на свою кротость, пользовалась, как жена и мать, несравненно большим значением, чем старуха Гринева. В молодости Андрея Петровича был невозможен такой роман, какой пережил его сын. Те тонкие и сложные чувства, которые столь часто волновали душу Петра Андреевича, были непонятны его отцу". — "Гринев знал не много, но он был умен и любознателен, восприимчив и, познакомившись со Швабриным, пользуется запасом его французских книг, с жадностью читает и перечитывает их, а затем и сам начинает пробовать свои силы по части переводов и сочинительства. Писательский недуг был свойствен нашим самоучкам прошлого столетия, и Гринев занимал между ними не последнее место..." — "Молодой Гринев всего своею жизнью доказал, что он усвоил себе основное правило отцовской морали: "береги честь смолоду". В его жизни были промахи и увлечения, но не было поступков, за которые ему приходилось бы краснеть на старости лет и в которых ему тяжело было бы впоследствии сознаться". — "Искренность, смелость, великодушие и чувство чести составляют основные черты характера Гринева. Они спасли его от падения и делали его достойным сыном старого Гринева. Гринев не раз обнаруживал способность отстаивать свои убеждения до смерти". — "Нравственный облик Гринева дорисовывается общим тоном его семейственных записок, их спокойным, трезвым отношением к людям и событиям, их добродушным юмором, их светлым и примиряющим взглядом на жизнь. Пушкин, видимо, хотел, чтобы между строк романа виднелся привлекательный образ бывалого, умного и честного старика, много видевшего и испытавшего на своем веку и не без гордости и удовольствия рассказывающего в часы досуга о своем прошлом детям и внукам". [Н. Черняев. "Капит. дочка"].

Словарь литературных типов

Нет ни одного отзыва